УЧРЕЖДЕНИЕ СУДЕБНОЙ ЭКСПЕРТИЗЫ ГОРОДА МОСКВЫ

ООО «УЧРЕЖДЕНИЕ СУДЕБНОЙ ЭКСПЕРТИЗЫ» осуществляет деятельность в области медицины и дополнительного профессионального образования на основании:

  • Лицензия  Департамента образования города Москвы №041255 от «09» февраля 2021 года.
  • Лицензия Департамента здравоохранения города Москвы №ЛО-77-01-017900 от 17.04.2019 года.

Военная психиатрия в Советской России и Украине в годы Второй мировой

В данной нам статье предлагается пересмотреть то, как историки соображают военную психическую травму в Красноватой Армии во время 2-ой мировой войны и посреди русских ветеранов в 1-ое послевоенное десятилетие. С момента открытия русских партийно-государственных архивов в 1990 гг. почти все идейные утверждения сталинского режима были подвергнуты сомнению; возникла возможность реконструировать почти все нюансы русского опыта, которые когда-то числились труднодоступными для исследования либо неведомыми. Нами предпринята попытка переосмыслить психическую травму участников войны в аналогичном духе, предложив наиболее узкую интерпретацию того, как психологическая травма понималась в позднем сталинском обществе.

Официальный нарратив, глубоко устоявшийся в русской военной психиатрии – русские бойцы, сражавшиеся на Восточном фронте, не стали жертвами неврозов, поразивших буржуазный Запад, а коллективистский дух и эгалитарная классовая структура Красноватой Армии предупредили травматические реакции – созрел для переоценки. Идею о том, что “У российских была мощная культурная модель для того, чтоб управляться с чрезвычайными обстоятельствами” [1], тяжело оспорить, беря во внимание трудности и страхи, которые русские бойцы испытали на передовой, и относительно успешную реинтеграцию ветеранов в штатскую жизнь. На фоне возрастающей политизации, даже сакрализации памяти о Величавой Российскей войне в постсоветской Рф, суждения о масштабах травмы русской войны могут быть карикатурно представлены как непочтительные, направленные на умаление героизма ветеранов. С иной стороны, в западной историографии крепко укоренилось представление о том, что Русский Альянс и его практикующие докторы фактически не имели представления о психической травме и предоставляли только ограниченный, нередко неадекватный уход, исцеление и помощь при психологических заболеваниях. Тем не наименее, представление о непоколебимости русских боец в обстановке массовых смертей и экстремального насилия нуждается в пересмотре.

В данной нам статье мы утверждаем, что русская военная психическая травма не была закутана громкой тишью, не была вполне укрыта социальной стигматизацией. Основываясь на наиболее ранешней работе по психиатрическим исследованиям в послевоенном Ленинграде, я утверждаю, что русские психиатры и общество в целом имели еще наиболее точное представление о травме, чем то, что приписывается им историками. Наиболее пристальное исследование свидетельств личного срыва на фронте и опосля войны гласит нам, что русские бойцы были кем угодно, но лишь не людьми невосприимчивыми к разрушительным, дестабилизирующим и тревожным последствиям войны. Позднесталинское общество совладало с последствиями насилия военного времени и разрушения на удивление удачно, но это не обязано уводить наше внимание от большущего вещественного вреда, чувственных потрясений и психических последствий войны.

ПиН нужна ваша поддержка: подпишитесь на наш канал в Boosty и получите доступ к премиум-материалам 

В этом исследовании изучаются границы общественного, культурного и мед молчания, которое предположительно окружало советскую военную травму. В нем исследуются позабытые и недооцененные свидетельства о масштабах психических травм военного и послевоенного времени посреди военнослужащих и демобилизованных ветеранов. Под наружной оболочкой упорядоченного перехода сталинизма от войны к миру военная травма была суровой мед, социальной и культурной неувязкой. Переживание горя, ночные кошмары, ужас, тревожность, чувственные потрясения и огромное количество психологических расстройств оставались табу, но, тем не наименее, они были частью послевоенного пейзажа. Мы не ставим под колебание представление о том, что травма войны была культурно сконструирована либо то, что русское общество имело собственный свой опыт борьбы с последствиями насилия, также свои собственные наборы понятий, диагнозы и способы исцеления травм. Хотя русская военная травма была глубоко обоснована российской культурой и сталинской политикой, которые определяли механизмы преодоления, голоса почти всех людей, обеспокоенных своим опытом военного времени, можно найти в исторических источниках.

Беря во внимание уровень и смертоносность насилия на Восточном фронте, можно было бы ждать, что разрушительные психические последствия войны будут тщательно описаны в русских архивных документах. Как указывает Ана Антич, не было прямой корреляции меж проявлением последнего насилия, масштабом страданий во время войны и общественным выражением психической боли. Официальные источники нередко только отражают сталинские социальные и культурные практики и склад ума, лежащий в их базе. Молчание на уровне гос политики либо официальной публичной культуры, как припоминает нам Кэтрин Мерридейл, нередко создавало “барьер для обсуждения личных травматических симптомов” [2]. Хотя травматические реакции на русский опыт военного времени были всераспространенным явлением, они нередко прятались. Как пишет Мерридейл, “Травма в Красноватой Армии была фактически неприметна. […] шок и мучения от всего, чему мужчины были очевидцами на фронте, были фактически табуированы” [3]. Исследователи психической травмы считают травму “невостребованным опытом”, труднодоступным как жертвам, так и исследователям, если травматический опыт не усваивается. Историки культуры издавна признали неадекватность языка для описания кошмара современной войны. Как выразилась историк устной речи Аника Уолке, “Основное предположение состоит в том, что наши культурные модели и, а именно, наш язык неадекватны для осмысления этого опыта” [4]. Вправду, доступные определения, диагнозы и наборы понятий, также социальные и культурные форумы, на которых можно было поделиться персональной и коллективной травмой, не соответствовали поставленной задачке.

Травма дает о для себя знать конкретно через умолчания. Относительное молчание вокруг травмы русской войны не следует путать с безразличием к психическому вреду, нанесенному войной. Свидетельств личного психического срыва на передовой либо опосля демобилизации предостаточно. Но оцепенелое личное молчание, легенды о стоическом героизме и официальное молчание помешали наиболее поочередному анализу военной травмы. Эти умолчания и их соц и культурное значение нуждаются в детализированном исследовании. Молчание, как замечает Джей Винтер, лучше осознавать не как полную пустоту, для которой типично отсутствие звука, а быстрее как “отсутствие обыденных словесных обменов”. Молчание – это “социально сконструированное место, в каком не молвят о предметах и словах, обычно применяемых в ежедневной жизни” [5]. Границы произносимого, невысказанного и неописуемого словами поддерживаются, соблюдаются и охраняются сложными методами. В русском случае это молчание могло быть согласованным, содействующим созданию принятых нарративов, которые структурировали ежедневную жизнь и стратегические, социальные ценности, обеспечивающие конформность либо указывающие политическое направление. Дело было не в том, что ветераны Красноватой Армии смогли каким-то образом избежать психической боли и духовных страданий, а в том, что тревожные напоминания о страхе последнего насилия и массовой погибели нелегко было включить в общественный дискурс. Молчание означало отсутствие применимого общественного дискурса для описания травмы, а не отсутствие психического вреда, нанесенного войной.

Если мы исследуем разные социальные места, обратимся к неизученным размещенным и архивным источникам либо просто вернемся к знакомым источникам с критичным пониманием необходимости наиболее пристально прислушиваться к узким проявлениям травмы, мы сможем отыскать пределы этого предполагаемого молчания. Тогда мы увидим, что травма обширнее, чем принято считать, дискуссируется в крайние годы жизни Сталина. В данной нам статье рассматриваются три главных блока первоисточников, представленных по очереди. Некие из этих источников относительно отлично известны – их общий нрав, если не определенные примеры, знакомы спецам – в то время как остальные источники дискуссируются в первый раз. Опосля обзора современного состояния историографии русской военной травмы, сосредоточенной в главном, но не только на Рф, мы обратимся к рассмотрению размещенных мед и психиатрических исследовательских работ психической травмы русских боец. Эти свидетельства были уже проанализированы иными учеными, но при внимательном прочтении они могут почти все поведать о русских концепциях травмы. Основное внимание уделяется таковым ведущим изданиям как “Военно-медицинский журнальчик” и “Невропатология и психиатрия”. Никак не игнорируя военную травму, мед исследователи поочередно и детально изучали травматические реакции боец и ветеранов. Психиатры, но, не владели монополией на конструирование понятия травмы.

ПиН нужна ваша поддержка: подпишитесь на наш канал в Boosty и получите доступ к премиум-материалам 

Во 2-м разделе статьи рассматривается разговорное отражение травмы, проявленное в письмах, рассказах и мемуарах участников боевых действий. Бойцы и ветераны были готовы гласить о травме в определенных соц обстоятельствах. Они ведали о контузиях, обрисовывали психическую либо чувственную боль и идентифицировали себя как травмированных почаще, чем это было признано. Травма не артикулировалась в ясной форме, она представлялась как репрезентация вреда от войны, смешанная с утверждением привилегированности, воинственной мужественности и сталинистской идентичности. 3-ий и крайний раздел посвящен тому, как вылечивали травмированных ветеранов и ухаживали за ними. Большая часть материала взята из архивов Министерства здравоохранения Украины. Материал почти все гласит о том, как переживалась, формировалась, репрезентировалась и лечилась травма в различных местах, различных целительных учреждениях и в различных контекстах Русского Союза. В совокупы эти источники демонстрируют, что последствия военной травмы ощущались далековато за пределами внутреннего  мира отдельных боец.

Историографический контекст

Травматические реакции, пережитые русскими ветеранами 2-ой мировой войны, не имеют широкой историографии. Почти все исторические работы, посвященные соц опыту Красноватой армии и русских боец, фактически не содержат упоминаний психических травм либо нервных срывов во время боя. Историки, писавшие о русских ветеранах 2-ой мировой войны нередко признавали наличие психической травмы, но немногие, кроме Мерридейл, систематически изучали воздействие травмы на послевоенную жизнь ветеранов. Напротив, в остальных государственных и исторических контекстах, в особенности в связи с позиционной войной на Западном фронте 1914-1918 гг., участились дискуссии о боевой психологической травме.  О сложностях и тонкостях позднеимперской русской нейропсихиатрии и травмах боец Российско-японской войны и Первой мировой войны мы знаем столько же, сколько о психиатрических жертвах Величавой Российскей войны. Несколько ученых реконструировали теоретические базы и административные структуры русской военной психиатрии во время войны, но эти исследования не много что молвят о настоящей фронтовой практике. Преобладает представление том, что Красноватая Армия и ее мед службы фактически не имели концепции психической травмы. Опять процитируем Мерридейл: “Стресс, не говоря уже о таком сложном диагнозе, как посттравматическое стрессовое расстройство, был так же чужд санитарам Красноватой Армии, как истерические недомогания буржуазии” [6].

Дело было не в том, что бойцам удавалось избежать психологических повреждений, но лишь самые последние случаи психической травмы признавались такими. Лена Сенявская, много писавшая о психологии фронтовиков, обрисовывает трудности послевоенной адаптации боец и отмечает, что опосля Величавой Российскей войны “неминуемый посттравматический синдром не перерос в кризис духовных ценностей, как это нередко бывало в истории опосля несправедливых либо глупых войн.” [7]  Научный энтузиазм к психическим травмам участников боевых действий был посильнее в отношении ветеранов недавнешних конфликтов в Афганистане и Чечне. В контексте этих непопулярных военных поражений постсоветское общество с большей готовностью приняло тот факт, что война подвергла боец страшным, глубоко травмирующим испытаниям. Обсуждения Афганского либо Чеченского синдрома отыскали отклик не только лишь у исследователей и профессионалов по психической травме. “Заместо того, чтоб сосредоточиться на ограничениях, которые травма накладывает на человека, заместо того, чтоб изучить невостребованное, невысказанное и непредставимое”, работа Сергея Ушакина о ветеранах чеченской войны в провинциальной Сибири показала, как многому можно научиться, исследуя “механизмы и формы постижения личного и коллективный опыта травмы” [8]. Хотя происшествия и исторический контекст были иными, возросшая готовность дискуссировать психологическую боль в постсоветском обществе, в том числе посреди ветеранов, сама по для себя может содействовать исследованию травматического опыта и реакций русских ветеранов 2-ой мировой войны.

Западные интерпретации русской психиатрической практики, в особенности те, что были сформированы под воздействием установок Прохладной войны, нередко опираются на неприемлимые представления о отсталости и/либо беспощадности русской/русской науки. Новейшие исследования серьезно относятся к русской психиатрии, исследуя и объясняя развитие психиатрической профессии и психиатрической помощи в контексте революционного страны и общества. Пересмотру подверглось представление о том, как практика, состояния и диагнозы в русской психиатрии развивались со временем, в особенности под давлением сталинизма. Бенджамин Зайчек, а именно, реконструировал теоретические базы психиатрии сталинской эры и показал, как общество управлялось с психиатрическими и психическими последствиями 2-ой мировой войны. Делая упор на широкий диапазон источников, Зайчек дает модель того, как надо перечитывать размещенные и архивные психиатрические тексты. Русская психиатрия совсем буквально не была прототипом терапевтической помощи; учреждения с недостающими ресурсами и перегруженным работой персоналом могли обеспечить лишь базисное исцеление. Направление ее действий, но, не было только тоталитарным. Карательное применение психиатрии против диссидентов, которое было всераспространено с 1960 гг., не охарактеризовывает весь русский период. Наименее инвазивные и наиболее направленные на пациента подходы к исцелению психологических расстройств отыскали свое пространство в лечении неких групп пациентов в определенные исторические моменты. В свете новейших исследовательских работ сейчас представляется вероятным пересмотреть советскую военную психическую травму 2-ой мировой войны. Не надо мыслить, что военнослужащие и ветераны войны, принадлежащие к числу более привилегированных групп позднесталинского общества, становились таковыми же жертвами злоупотреблений психиатрией, как и диссиденты.

ПиН нужна ваша поддержка: подпишитесь на наш канал в Boosty и получите доступ к премиум-материалам 

Исследования военной травмы больше не ограничиваются травмами участников боевых действий. Изучаются травмирующие мемуары штатских лиц, переживших страхи блокады Ленинграда либо оккупационных режимов. Спецы по устной истории отмечают, что травма порождала групповую солидарность и превосходный нарратив о геройском выживании, но встреча со гибелью и насилием также оставляла собственный тяжкий отпечаток в личных мемуарах, даже когда официальный нарратив опровергал длительный психический вред. Несколько ученых изучили травму малышей, живших в зоне боевых действий, потерявших семью, видевших массовые убийства, последние формы насилия и разрушение либо переживших оккупацию, эвакуацию либо концентрационные лагеря. Как пишет Мария Кристина Гальмарини-Кабала, “теория психологической травмы нередко использовалась русскими детскими психиатрами в период с 1945 по 1949 год для разъяснения девиантного поведения малышей” [9].

Малыши, которые длительное время жили на оккупированной местности, нередко проявляли травматические симптомы, включая депрессию, апатию, бессонницу, обсессивно-компульсивное поведение, ужасы, фобии, тревожность, нарушения речи и остальные симптомы, которые некие спецы признали психическими неуввязками, вызванными нехорошим опытом войны. На практике детская психическая травма нередко игнорировалась либо не лечилась, дискуссировалась лишь в виде непрозрачных формальных намеков. Тем не наименее, как припоминает Анна Лившиц, пост-советские воспоминания малышей военного времени нередко содержат “описания калечащих и остро ощущаемых психических травм, с которыми выжившим приходилось жить всю жизнь, о которых они не могли гласить, и не могли просить о помощи” [10]. Исследования травматических переживаний, реакций и мемуаров русских штатских лиц, в особенности дам и малышей, демонстрируют, что молчание можно нарушить, а исследование психических травм боец издавна пора начать.

 Научный дискурс военной психической травмы

Столкнувшись с психическим и психиатрическим вредом, нанесенным беспощадной войной на ликвидирование, русская военная психиатрия не стала умалчивать о том, что последнее насилие способно выводить из строя и нарушать внутреннее равновесие отдельных боец. Хотя было высказано предположение, что психологическая травма фактически неприметна в Красноватой Армии военного времени, военные мед и психиатрические службы, какими бы простыми и неидеальными они ни были, часто сталкивались с травмированными людьми и вылечивали их. Этот опыт лег в базу значимого размера размещенных научных исследовательских работ, посвященных этиологии, исцелению и распространенности травматических реакций на действия военного времени. Почти все в научном осмыслении травмы было проблематическим. Размещенные мед исследования, в каких рассматривалась русская военная травма, содержали почти все, что можно оспорить и подвергнуть критике. Основное внимание нередко уделялось разработке организационных структур, способных оказывать психиатрическую помощь, составлению планов, которые были в наилучшем случае трудны для реализации, но не анализу психиатрического исцеления.

Подобные занятия централизованным планированием проводились в параллельной вселенной и без учета критерий боя. Несколько советов проникли к фронтовым докторам, которые были перегружены, не имели достаточных ресурсов и не прошли специальную подготовку. Немногие общества, включая наше собственное, имеют выдающийся послужной перечень, когда дело доходит до осознания, диагностики и исцеления психических травм. Русская военная медицина во время и опосля войны была не одинока в собственном несоответствии своим своим эталонам. Тем не наименее, существенное число психиатров и ученых-медиков серьезно отнеслись к показаниям о травматических реакциях на действия военного времени. Внимательное чтение размещенных мед исследовательских работ выявляет не молчание и безразличие, а мощный энтузиазм к военной травме, также умопомрачительно открытое обсуждение ее форм, обстоятельств и исцеления.

Была, естественно, официальная линия. В конце концов, это время сталинизма. За длительное время до германского вторжения в Русский Альянс в июне 1941 года В. П. Осипов, директор Ленинградской военной академии, предсказал, что Красноватая Армия избежит волны психиатрических утрат. Бойцы и армии с развитым политическим и классовым сознанием, утверждал он, лучше подготовлены к борьбе с естественными био, чувственными и нервными реакциями на действия военного времени. Остальные влиятельные психиатры, такие как В. А. Горовой-Шалтан, подчеркивали важную роль классового единства и политического просвещения, обеспечиваемого партией и комсомолом, в воспитании стойкости боец. Идеологизированные и политизированные заявления о возможности русских боец выдерживать физические и психические трудности появлялись в протяжении всей войны и опосля нее. К примеру, в конце 1947 года в журнальчике “Невропатология и психиатрия” была размещена статья Г. Г. Карановича под заглавием “30 лет психиатрической организации в Русском Союзе”, в какой восхвалялись заслуги русской психиатрии опосля Октябрьской революции. Создатель утверждал, что психоневрозы очень редки у боец, поступивших в нервно-психиатрические учреждения, и что происшествия военного времени не привели к появлению особенных категорий и форм военных психозов. Он утверждал, что “высочайшее моральное состояние боец Русской Армии, их жесткая вера в справедливость войны, проводимой во имя освобождения от ига фашизма, глубочайший патриотизм и бескрайняя любовь к собственной социалистической родине оказались наилучшей профилактикой нервно-психических болезней во время Величавой Российскей войны” [11].

Успехи русской психиатрии в лечении психических травм, по последней мере, в официальном анализе, объяснялись критериями, сделанными русским социализмом. Это противопоставлялось наиболее высочайшей распространенности психологических расстройств у участников боевых действий из капиталистических государств, которые, не будучи профилактически защищены патриотизмом, как говорилось, испытывали наиболее высочайший уровень ужаса и переживали нервные срывы. В пользующемся популярностью учебнике по современным формам неврозов, написанном В. Н. Мясищевым и размещенном в 1956 году, отмечалось, что во время 2-ой мировой войны, “согласно статистическим данным, в США любой 5-ый военнослужащий обращался в психоневрологическое учреждение” [12].

Утверждения о сравнимо маленьком количестве психиатрических утрат в Красноватой Армии и роли русских соц критерий в предотвращении травматических реакций были обыденным явлением в специальной литературе во время и опосля войны. Но реакция психиатров на военную травму была наиболее сложной, чем эти отсылки к официальной пропаганде. Считавшаяся сравнимо редчайшим явлением в Красноватой Армии, психическая травма, тем не наименее, обширно дискуссировалась в мед и психиатрических учебниках и журнальчиках. Большая часть этих исследовательских работ, хотя и далековато не все, оставались в рамках официальных материалистических и павловских парадигм психологических болезней, которые находили разъяснения травматических реакций в физиологических конфигурациях мозга, нервной либо иммунной систем. Некие исследователи высказывали колебание в серьезности препядствия, ссылаясь на доказанные случаи симуляции, в то время как остальные обрисовывали успешное исцеление и истории резвого излечения –  заявления, которые требуют предстоящего исследования.

ПиН нужна ваша поддержка: подпишитесь на наш канал в Boosty и получите доступ к премиум-материалам 

Тем не наименее, травматические реакции в военное время и действие массового насилия на психику были в повестке денька исследователей. Том 26 официальной мед истории Величавой Российскей войны, размещенный в 1949 году, предназначил наиболее 300 страничек исследованию нервных расстройств военного времени. Это не было случайностью. 26 марта 1946 года Совет Министров СССР принял постановление о разработке щедро финансируемой и амбициозной многотомной истории медицины военного времени, призванной обобщить уроки русской военной медицины. “Военно-Мед журнальчик” потом опубликовал научный план проекта, разработанный его редакционной коллегией, которая предложила материалы по соткам тем. Хотя сначала речь шла о физических травмах и была сосредоточена на исследовательских работах и практике докторов, докторов, медсестер, эпидемиологов и терапевтов военного времени, план также указывал на необходимость выделить усилия психиатров по возвращению боец в строй. Были запрошены материалы по исцелению контузии мозга, исцелению “посттравматических расстройств слуха и речи” и особенностям исцеления и физиологии травматического шока. Контузия была любимым термином для обозначения психологических травм на фронте, этот термин предполагал физическое повреждение мозга, вызванное сотрясающей силой разрывающихся снарядов либо резвыми переменами давления воздуха. Числилось, что снаряды либо взрывающиеся бомбы вызывают значительные конфигурации в мозге и нервной системе, которые появляются в нарушениях психики. На практике этот диагноз применялся к бойцам, попавшим под обстрел либо кто психологически сломался в критериях боя, независимо от того, соединены ли их симптомы с физической травмой мозга. Этот термин можно свободно перевести на британский как “shell shock”, но без специфичных ассоциаций английской военной психиатрии Первой мировой войны. Никак не отказываясь от обсуждения военной психической травмы  русские психиатры-исследовтели сохраняли энтузиазм к психологическим расстройствам военного времени и подступали к сиим состояниям с относительно маленьким идейным уклоном. Благодаря тому, что из-за требований войны наука обрела наиболее высочайший статус и растущую стратегическую значимость, русские исследователи воспользовались еще большей умственной автономией во время и сходу опосля войны. Относительная свобода от сталинского бюрократического контроля в купе с наиболее широким доступом к интернациональной науке привела к тому, что в научных журнальчиках публиковались описания различных подходов к дилемме травмы.

Никак не отрицая травмирующих последствий войны, создатели ряда статей, посвященных состоянию послевоенной русской психиатрии и оценке роли психиатрии в военное время, признавали, что психиатрический и психический вред был “медико-санитарным последствием войны”. К примеру, в обширной редакционной статье в журнальчике “Невропатология и психиатрия” отмечалось, что, сначала войны была признана неувязка “закрытых повреждений мозга” и это привело к созданию специализированных больниц для исцеления нейропсихиатрических, нейрохирургических повреждений и сложных случаев сотрясения мозга. Термин “закрытые травмы” применялся для внутренних повреждений мозга, в отличие от открытых ран, при которых мозг либо череп пробиты пулями либо осколками.

Редакторы отметили увлекательную статистику. говорящую о том, что от 50 до 60 процентов покалеченых боец с нервно-психиатрическими диагнозами были возвращены на военную службу. Это сделалось вероятным, благодаря практическим усилиям психиатров, также благодаря “большому размеру работы, связанной с психологическими расстройствами, связанными с закрытой травмой мозга”. Почти все ведущие русские психиатры были упомянуты как изучающие психиатрические препядствия, связанные с травмами военного времени, включая “препядствия реактивных состояний” и ликвидацию “медико-санитарных последствий войны” [13]. В феврале 1947 года “Военно-медицинский журнальчик” опубликовал подробное исследование А. В. Снежневского о опыте фронтовых психиатрических лечебниц военного времени. Снежневский заполучил дурную славу как директор Института психиатрии Академии мед наук СССР в период расцвета карательной психиатрии при Брежневе и как основной родоначальник диагноза “вялотекущая шизофрения”, который использовали для оправдания использования психиатрии против диссидентов. Но эта статья примечательна тем, что в ней серьезно рассматривается военная психическая травма и признается, что перевозка в клинику травмированных бойцов является значимой неувязкой. В периоды активных боевых действий, в особенности во время пришествия, количество контузий увеличивалось вчетверо. В такие моменты были задействованы все отделения поликлиники, и приблизительно 80 процентов поступивших пациентов рассматривались как психиатрические утраты. Даже в наиболее размеренные периоды психиатрические поликлиники продолжали вылечивать боец, страдающих от отсроченных последствий контузии либо тех, кто был повторно госпитализирован для предстоящего обследования, нередко опосля припадков, заикания либо приступов расстройства сознания. Толика таковых случаев оценивалась как одна 5-ая всех случаев сотрясения мозга. Такие случаи не постоянно были отлично поняты. Как увидел Снежневский, “Недочеты в наших клинических познаниях о воздушной контузии и несовершенство нашей диагностики многофункциональной приспособляемости обычно становится предпосылкой неверного направления этих пациентов назад в их воинские части”. Приблизительно 60 процентов новейших заболевших возвратились в свои подразделения, около четверти пациентов нуждались в эвакуации в поликлиники в тылу. Большая часть пациентов выздоравливали в течение 6 месяцев, но около 8 процентов были уволены из армии. Но числилось, что толика боец с реактивными состояниями либо формами невроза, появившегося в итоге контузии составляет всего 2 процента. Создатель ассоциировал эти данные с выводами Хендерсона и Мура, чьи исследования проявили, что в британских военных лазаретах число реактивных неврозов был в 35 раз больше [14].

В иной статье, в какой оценивалось состояние послевоенной психиатрии, отмечалось, что в военное время удалось избежать роста числа психологических болезней, но распределение заболеваний поменялось. Конкретнее говоря, возросло количество повреждений центральной нервной системы, также количество реактивных состояний (включая как психогенные, так и соматические предпосылки). Психологическое здоровье инвалидов (психогигиена инвалидности) было определено как более насущная задачка, стоящая перед учёными в данной нам сфере. Подчеркивалось, что “Из-за больших масштабов войны существует огромное количество людей в постконтузионном состоянии, и это просит от нас разработанной программки особых мер. Четкая перепись инвалидов, лечебно-профилактические мероприятия, социальные мероприятия, трудоустройство и так дальше, непременно, существенно понизят остроту препядствия в наиблежайшие годы” [15]. Если поглядеть поглубже, то станет ясно, что некие представители психиатрической профессии признавали, что переживания военного времени при определенных обстоятельствах вызывали длительную психологическую травму, причинами которой были бы физические повреждения нервной системы либо психогенные причины.

Научная литература предлагала умопомрачительно различные разъяснения психиатрических состояний, связанных с войной, все, что угодно, не считая генеральной сталинской полосы. Сначала 1946 года, к примеру, Л. М. Ратгауз и Б. Бамдас выпустили приметную статью в “Военно-медицинском журнальчике”, в какой они пробовали разъяснить необыкновенные случаи последней вялости у военных пилотов опосля боевых вылетов. Они обрисовывали, как пилоты становились измотанными, все наиболее замкнутыми и подавленными. Некие докладывали о нехорошем сне, головных болях, раздражительности, непостоянности, беспокойстве и напряжении во время полета, ослаблении желание летать, конфликтах в ежедневной жизни и целом ряде био конфигураций. В статье говорилось, что нехватка кислорода на высоте, также употребление алкоголя во время несения службы могли ослабить нервную систему. Отлично информированный читатель мог увидеть, что эта статья написана в ответ на статью, размещенную в том же журнальчике в летнюю пору 1945 года, в какой случаи невроза посреди пилотов объяснялись физическими последствиями неоднократного действия долгих периодов пониженного содержания кислорода на высоте. В ней утверждалось, что “нет никаких оснований считать это проф патологией, связанной с угрозой полетов в военное время” [16]. Ратгауз и Бамдас не согласились, утверждая, что вялость и депрессия пилотов могут быть объяснены травматическими последствиями лишнего чувственного напряжения. Они отметили, что неотъемлемой частью боевого опыта пилотов был ужас. Полет был рискованным предприятием, осуществляемым в одиночку, что провоцировало устойчивый чувственный стресс и, с био точки зрения, огромное количество новейших психических реакций. Они приводили мировоззрение анонимного Героя Русского Союза, который считал, что “летчик, который не может подавить ужас в собственном первом боевом вылете не станет неплохим боевым пилотом”. У различных людей различный уровень сопротивляемости и различные нервные конституции. Некие могут совершить сотку боевых вылетов, не испытывая никакой реакции, остальные могут совершить семь либо восемь вылетов, до этого чем столкнутся с неуввязками. Кто-то мог именовать таковых людей трусами и симулянтами, но в статье не было никаких колебаний в том, что эмоциональное давление на пилотов было экстремальным и потенциально вредным. Решить делему предлагалось чувственным переключением при помощи отдыха, спорта и физической культуры, также упором на достаточный сон. Как отмечали создатели, “Весьма принципиально отдать пилоту опосля вылета время, чтоб он мог отреагировать на чувственный стресс” [17].  Пилоты совсем буквально не были репрезентативной группой; доступ к медицине у их был лучше, чем у обыденных пехотинцев. Признание того, что “сталинские орлы”, люди, прославляемые как эталон сталинского мужского героизма, были бы подломлены повторным действием мощного ужаса, значит, что  военная психическая травма не была закутана молчанием.

ПиН нужна ваша поддержка: подпишитесь на наш канал в Boosty и получите доступ к премиум-материалам 

В размещенных психиатрических исследовательских работах травматические реакции на действия военного времени дискуссировались наиболее различными и увлекательными методами и наиболее открыто, чем можно было бы представить. Хотя официальная научная позиция заключалась в том, что психологические расстройства развивались в итоге физического повреждения либо конфигураций в мозге и нервной системе, вызванных взрывами, почти все исследователи отрисовывали наиболее сложную картину проявлений травмы и их обстоятельств. Внимательное чтение научных журналов открывает поразительное обилие и весьма хрупкий консенсус в отношении военной травмы. К примеру, была статья, в какой признавалось, что у психологических расстройств военного времени есть эмоциональное либо психологическое измерение. В статье А. Н. Миндадзе “О чувственных реакциях в критериях военных действий”, говорилось, что “война – это превосходный психический опыт”, со сложными и различными последствиями. Статья была базирована на наблюдениях создателя за  состояниями, появившимися опосля фронтовой воздушной бомбардировки. Он отметил, что сотрясение мозга (контузия) и эмоциональное волнение нередко сочетались. Согласно его исследованиям, термин “контузия” применялся систематически, но нередко неверно. В статье предлагалось несколько подробных историй заболевания боец, попавших под воздушные бомбардировки, состояние которых числилось быстрее чувственным, чем физиологическим. Миндадзе поведал о случае с пациентом, которого он вылечивал в пт мед эвакуации конкретно опосля налета. Боец был в состоянии полной отрешенности, стоял у стенки, уставившись в одну точку. Он пришел в себя приблизительно через 6 часов, но продолжал проявлять травматические симптомы. Последующие воздушные налеты вызывали наисильнейший ужас; пациент белел, и все его тело тряслось. Он мучился от бессонницы и ночных кошмаров. Ужас, писал Миндадзе, проявлялся почти всеми разными методами, включая бледнота, прохладный пот, расширение зрачков, дрожь, учащение либо замедление пульса. Хотя люди с более устойчивой нервной системой, могли бы “локализовать свои чувственные мучения”, даже вполне здоровые люди могут мучиться от чувственных реакций во время военной службы. В иной статье, размещенной в том же номере журнальчика “Невропатология и психиатрия”, рассматривались случаи зрительных галлюцинаций, которые развивались как форма абсурда опосля контузии. Боец, контуженный в осеннюю пору 1942 года и опять в феврале 1943 года, растерял дар речи, способность слышать и временами терял сознание. Потом он ощущал слабость, испытывал мигрени и головокружение и был уволен из армии в июне 1943 года, опосля чего же у него начались галлюцинации. Он лицезрел лошадок, коз, собак и людей. Ночкой он нередко переживал сцены с передовой, в том числе циклическое видение того, как бойцам разъясняют правила воззвания с гранатами.

Признание того, что фронтовой опыт быть может травматичным и что психологические заболевания могут иметь психическую либо чувственную этиологию, не было всеобщим. В научной дискуссии о травме нарушенные психологические состояния обычно связывали с физическими болезнями и ранениями либо изучили связь меж травмой и иными психологическими состояниями. Психиатры, как отмечали остальные историки, стремились связать не поддающиеся объяснению психологические либо психиатрические реакции с физическими состояниями, таковыми как гипертония. В подробной истории заболевания пациента, размещенной в 1947 году, В. Л. Зверева обрисовала бойца, получившего легкую контузию в 1941 г. Хотя он не растерял сознание, он временно растерял слух и в течение 2-ух недель мучился от дрожи и заикания. Он вполне оздоровел, но в июне 1945 года у него случился рецидив опосля “тяжеленной психогенной травмы”. Он пробуждался ночкой взволнованный и напуганный. Сердечко билось учащенно, “как молот в груди”, а руки и ноги дрожали. Хотя в статье отмечается, что боец мучился от тревожности и депрессии и что на его состояние влияли психические причины, окончательное разъяснение было найдено в завышенном кровяном давлении [18]. Военная психическая травма также могла отождествляться с шизофренией и лечилась как шизофрения. К примеру, в одной статье рассматривалась связь меж шизофреническими расстройствами и травмами военного времени. В ней отмечалось, что наименее чем 7 процентов случаев (20 из 300 изученных) развились опосля контузии либо травм головы. Создатель делал вывод, что эти случаи были результатом ослабления органических систем. Тем не наименее, необходимо подчеркнуть, что в исследовании не прояснялось, как конкретно и почему случаи шизофрении появлялись на поле боя, и этому вопросцу предлагалось предназначить детальные и спец исследования [19].  Эта и остальные статьи напоминают о том, что почти все психиатрические процессы оставались весьма плохо изученными и почти все психиатры не соображали, как разъяснить состояния, которые они следили.

Обсуждения военной травмы также велись вокруг примеров так именуемого “глухонемого мутизма”, который отчасти либо вполне был связан с контузией. Принятая точка зрения говорила, что нарушения слуха и речи являются результатом физических конфигураций в мозге и нервной системе. Тем не наименее, в декабре 1945 года “Военно-медицинский журнальчик” опубликовал любопытную статью юного исследователя Я. М. Свядоща, которой усомнился в материалистических интерпретациях ведущих авторитетов. Он считал, что “все случаи многофункциональной глухонемоты у контуженных относятся к психогенным (истерическим) реакциям”. Различное распределение истерических припадков и глухонемоты в различных армиях наводило на идея о том, что физическое расстройство мозга и нервной системы не было главный предпосылкой. Эти явления можно было лучше разъяснить психическими факторами. Как писал создатель, “Сотрясение мозга от взрыва артиллерийского снаряда либо авиабомбы, по-видимому, является фактором, наиболее пригодным для [объяснения] развития психогенных реакций на поле боя, так как они дают материал для вызывающих приступ ужаса истерических фиксаций с обусловленными физической травмой и чувственными реакциями соматическими нарушениями”, и проявляется этот приступ в виде утраты речи и слуха [20] . Это была конструктивная мысль, выраженная, может быть, из суждений предосторожности, в несколько замудренной форме. Одним из рекомендуемых способов исцеления нарушений речи у пациентов с психологической военной травмой была программка физиотерапии и занятий с произнесением главных слов и предложений. Лексика, избранная для данной нам незатейливой формы логопедии, включала такие фразы, как “задачка Красноватой Армии – штурмовать”, “нужно убить неприятеля” и “русский люд радуется победе Красноватой Армии”, что припоминает нам о том, что дискуссии о травме были привязаны к идеологии и широким представлениям о воинственной мужественности.

Сходу опосля 2-ой мировой войны русская психиатрия занялась обсуждением обстоятельств, распространенности и исцеления военной психической травмы с большей открытостью, чем можно было бы ждать. В течение пары лет, до этого чем был восстановлен сталинистский контроль над наукой, распространялся широкий набор мыслях о травме, и формировался научный консенсус.

Солдатский опыт переживания травмы

Язык психической боли и страданий распространился далековато за границы элитарных теоретических обсуждений относительно маленького общества проф психиатров, обсуждающих травму на семинарах, в клиниках исследовательских институтов либо на страничках научных журналов. Мед профессия не владела монополией на осмысление травматического опыта войны и разъяснение того, как он проявлялся в психологических расстройствах. Поиск применимых понятий для описания психологического расстройства оказался сложным занятием для психиатров и общества в целом; тем не наименее, выражения травматического опыта можно найти за пределами проф научных дискурсов. Дальние от опыта угнетения инфы о психиатрических либо психических повреждениях ветераны в определенных соц ситуациях и текстах демонстрировали, что готовы свободно гласить о психологических травмах и психических дилеммах, нередко на языке, перекликающемся с языком докторов.

В мемуарах ветеранов, написанных в русский период, фактически нет упоминаний о томных и тревожных переживаниях, не говоря уже о длительном уроне от травмы. При Хрущеве ограничения на то, что могло быть написано, были быстро ослаблены, но описание травмы в воспоминаниях как и раньше находилось в неудобной близости с официальным патриотическим нарративом. Как пишет Роджер Марквик, “Освященное государством изображение войны, воплощенное в масштабных исторических работах и бессчетных, еще наиболее масштабных мемориалах, воспрещало хоть какое отклонение от главного героико-патриотического нарратива о войне” [21]. Лишенные способности публиковать добросовестные мемуары сходу опосля войны, большая часть ветеранов десятилетиями ожидали способности задокументировать травмирующий опыт. Сформированные политической атмосферой и публичной культурой, в какой они писали, почти все ветераны усвоили удобные официальные легенды, и повторяли их в собственных собственных жизнеописаниях. Но распад Русского Союза сделал место для возникновения наиболее близких к реальности описаний войны. Стерильные официальные формулы позднесоциалистических воспоминаний и политизированные мемуары о войне не пропали, но создатели воспоминаний, размещенных опосля 1991 года, с большей готовностью писали о ужасе, растерянности и психических травмах фронтовой жизни. Как пишет Марквик, “Кровь, грязюка, ужас, некомпетентность, месть, беспощадность и сексапильные домогательства нередко изображаются […] в той степени, которая была практически невозможна в подчищенных русских воспоминаниях” [22]. В культуре, где пострадавшие ветераны Афганистана и Чечни показывались на огромных и малых экранах, русским ветеранам 2-ой мировой войны, может быть, было легче признать в художественной литературе и в воспоминаниях травмирующие нюансы собственного собственного опыта. Продукты послевоенной культуры, как отмечает Вилле Кивимяки, могут быть триггерами для посттравматической памяти, но они также могут облегчать выражение психической боли.

В постсоветских воспоминаниях свободно писали о чувстве ужаса и чувственных чувствах от боя. Деяния на передовой, как писал артиллерийский офицер Исаак Кобылянский, могли вызвать мощный “телесный” ужас: “Он возникал одномоментно, когда слышалось все нарастающее шипение темного сплава, и когда снаряды либо бомбы взрывались совершенно рядом. Взрывы оглушали и швыряли как пушинку. Такового рода ужас лишает воли” [23]. В откровенных воспоминаниях Бориса Богачева также описывается этот парализующий ужас перед лицом артиллерийского огня: “Я ощущал себя одиноким и немощным на этом бурном поле огня. Мое сердечко неистово колотилось. Мои нервишки были напряжены. Я ждал погибели в всякую минутку. […] Может, этот снаряд станет тем, что положит конец моему хрупкому существованию? Это ожидание было страшным” [24]. Богачев и его товарищи обратились к алкоголю, чтоб совладать с нервным напряжением, вялостью и “отвлечься от негативных мыслей”. Напряжение сказывалось на состоянии даже здоровых юных людей: “Мне было всего девятнадцать, и мне было весьма тяжело переносить большущее физическое и психологическое напряжение боя”. Обязано быть, еще тяжелее приходилось “бойцам среднего возраста, практически пятидесяти лет, у каких дома трое либо четыре малеханьких малышей”. По словам офицера артиллерии Петра Михина, “шло время и тыщи смертей и страшных ранений случались с теми, кто вас окружал, горе и чувственные утраты в конце концов истощали человека психологически”. Мужчины, служившие на передовой месяцами, даже годами, без отпуска, в конце концов достигали точки полного нервного и физического коллапса, граничащего с безумием. Михин обрисовал, как истощение и стресс от понимания того, что “пуля либо осколок шрапнели постоянно рано либо поздно находят человека”, подтолкнули его с товарищем к срыву. Пережив жестокий бой его товарищ, офицер Морозов “закрыл лицо своими большенными руками, разразился рыданиями и звучно, отчаянно заорал: “Я больше не могу этого выносить! Я не могу! Я не могу!” [25] Обоим был предоставлен десятидневный отпуск в санатории в Одессе для восстановления здоровья.

Богачев открыто обрисовал повторяющиеся ужасные сны о боевых действиях и травматических переживаниях, которые отпечатлелись в его сознании.  Длительное время опосля войны ему снилась “танковая атака со штурмовыми отрядами на броне танка; неприятели движутся ко мне, а моя автоматическая пушка не стреляет; на меня сбрасывают бомбы неприятельская авиация… Я пробуждался в прохладном поту”.

Образ останков 1-го погибшего товарища, “его ярко-красное оголенное тело, разорванное на две половины, и его выступающие белоснежные ребра”, остался с ним на всю оставшуюся жизнь. Наиболее полвека спустя он все еще избегал “глядеть на кровавые туши звериных с торчащими белоснежными ребрами” у мясников. В собственных мемуарах Николай Никулин вспоминал, как в весеннюю пору 1942 г. он натолкнулся на груду трупов, брошенных опосля схваток прошлой озари, и открывшихся под тающим снегом. “По прошествии всех прошедших лет эта пугающая картина отпечатлелась в моем сознании навечно, а в моем подсознании еще прочнее: я заполучил повсевременно циклический сон –  груды трупов вдоль жд насыпей”. Никулин никогда не был признан инвалидом как жертва психиатрической травмы, но бои меж декабрем 1941 года и маем 1942 года в округах деревни Погостье Ленинградской области очень воздействовали на его психологическое здоровье: “Для меня Погостье сделалось поворотным моментом [в моей] жизни. Я был убит и сломался” [26]. Опосля этого Никулин уже никогда не был прежним. “Конкретно опосля Погостья проявилось больное рвение вымывать свои руки 10 раз в денек и нередко стирать нижнее белье”.

Калоритные мемуары Бориса Богачева, Петра Михина и Николая Никулина не типичны, но они не неповторимы в том, что дают сложную психическую картину службы на фронте и описание разрушительных последствий войны. Создателей травмировали мучения и опыт встречи с последними формами насилия. Рассказ о травмирующих последствиях внедрения насилия в отношении остальных остается под запретом. В сборниках биографий ветеранов и рассказов о службе, собранных родственниками либо ветеранскими организациями, все почаще отмечается, была ли у человека контузия, возвратился ли он на действительную службу либо был уволен. Огромное многотомное собрание мемуаров ветеранов, опубликованное в 2003-2011 гг., 1-ые 14 томов которого содержат рассказы практически 700 ветеранов 2-ой мировой войны, уделяет пристальное внимание случаям контузии [27]. Респондентам, по-видимому, было предложено откомментировать свои травмы, включая случаи контузии, как в смысле сотрясения мозга либо утраты сознания в итоге обстрела, так и в итоге наиболее сурового повреждения сенсорного аппарата и нервной системы. Опрошенные ветераны соображали контузию как в главном физическую травму, вызванную взрывной силой мин, снарядов и бомб, взрывающихся рядом с бойцами либо их тс. Некие обрисовывали последствия сотрясения мозга как малые, подчеркивая, что они продолжали биться без суровых последствий. Зоя Добровольская, редчайший пример дамы пехотинца, обрисовала собственный опыт контузии в в особенности маскулинных выражениях: “Я перенесла сотрясение мозга на ногах; через три денька мое зрение и слух восстановились, пребывание в поликлинике, может быть, не было напрасным, но я задумывалась, что все пройдет. Я была под обстрелом сотки раз за четыре года, к счастью, все прошло, лишь шум в голове не прошел”. Для почти всех ветеранов психическое расстройство оставалось кое-чем, что необходимо осознавать в физических определениях – так на их влияли психиатрическая теория и мед практика, которые подчеркивали вещественную базу травмы, также послевоенная культура, которая подчеркивала стойкость и героизм русских боец.

ПиН нужна ваша поддержка: подпишитесь на наш канал в Boosty и получите доступ к премиум-материалам 

Остальные ведали о наиболее суровых повреждениях собственных нервишек, которые добивались мед исцеления, даже госпитализации. Опыт физической травмы, в особенности в итоге мощного взрыва, может иметь травмирующие последствия. В весеннюю пору 1945 года Сергей Владимирский растерял сознание от удара противотанкового орудия. Он провел 12 дней в лазарете, пока к нему не возвратилась способность гласить. 5 декабря 1941 года танк Анатолия Сволокова был подбит. Когда он пришел в сознание, то столкнулся с травмирующим зрелищем и его чувства некое время оставались расстроенными: “Вокруг меня была ужасающая картина: радист был мертв с осколками в голове, у танка не было башни, вокруг танка лежали разорванные тела, было страшно холодно. Чудом я пришел в себя, провел три месяца в контузии, ничего не слышал и не давал информацию”. Опосля исцеления, конкретно за линией фронта либо в эвакуационных лазаретах, почти все бойцы оправились от временной утраты слуха, речи и памяти и смогли возвратиться к активной службе. Но в худших вариантах томная контузия приводила к увольнению боец по мед свидетельствам и демобилизации. Федор Каменев, к примеру, поначалу провел 14 дней, восстанавливаясь опосля травмы в лазарете, размещенном в жд вагоне. По возвращении к штатской жизни ему был поставлен диагноз “контузия” и Врачебно-трудовой экспертной комиссией он был признан инвалидом войны II группы.

По мере того как крайнее поколение участников боевых действий уходит из жизни, барьеры для выражения травмы исчезают, ветераны и их семьи стремятся бросить свидетельства героизма военного времени. Хотя мы должны остерегаться анахроничных описаний травм в этих источниках, но ясно, что это крайнее поколение русских ветеранов не является первой группой ветеранов современной промышленной войны, которые нашли, что тревожные и беспокоящие мемуары выплыли в конце жизни.

Рассказы о разрушительных психических последствиях войны, но, не были просто результатом ретроспективного анализа либо личных раздумий. Хотя я ранее писал, что ветераны отрешались именовать себя жертвами и признавать психический вред, нанесенный войной, возникает больше свидетельств того, что некие ветераны в определенных обстоятельствах были готовы употреблять язык жертвы психической травмы. 1 июня 1945 года майор И. С. Павлов написал жалобное письмо Сталину, которое начинается с описания тягот четырехлетнего фронтового самопожертвования: “Почти все люди утратили рассудок в данной нам борьбе и не выдержали до удовлетворенной победы. Но те, кто выжил, выходят из данной нам войны значительно затрепанными, с разрушенным организмом, с расстроенной нервной системой, со почти всеми вещественными и моральными трудностями и с томными духовными травмами, с надеждой исцелить их на родине” [28]. Это было необыкновенное письмо и не в последнюю очередь поэтому, что оно было адресовано Сталину. Павлов не говорил о личном травмирующем опыте, но в протяжении 5 страничек выражал разочарование тем, что опосля 4 лет службы вернувшиеся военные, в особенности офицеры, не были автоматом награждены медалями. Этот чувственный язык, на котором рассказывается о психическом вреде военного времени, был применен в надежде на то, что он отыщет отклик у читателя и укрепит притязания на признание. Почаще всего ветераны упоминали контузию вместе с физическими травмами, чтоб доказать просьбу о предоставлении приемуществ, вещественной помощи, либо исцеления. Физические и психологические травмы не прятались, а перечислялись, чтоб подтвердить право на жилище, наилучшую работу, социальные выплаты либо протезирование. Физическая и психическая травма расценивалась не как свидетельство некрепкой, уязвленной мужественности, но как свидетельство геройских мужских страданий. Это были не открытые артикуляции травмы, а алчные репрезентации, направленные на то, чтоб вызвать определенную реакцию властей. Ссылки на контузию делались, исходя из догадки о том, что люди, к которым обращаются за помощью, соображают, что же все-таки это такое, и как контузия повлияет на человека.

Время от времени ветераны ссылались на контузию в качестве разъяснения либо, может быть, даже в качестве оправдания нарушений порядка либо собственных актуальных затруднений. В 1951 году Ковальчук, инженер-механик киевского завода “Укркабель“, привел ряд резонов в оправдание собственного отказа участвовать в упражнениях по политическому воспитанию, в том числе тот факт, что он был ”два раза контужен, и мне тяжело вынудить собственный мозг работать” [29]. В апреле 1953 года М. Н. Березняк, ветеран из Сокола, написал в приемную Верховного Совета СССР жалобу на увольнение за дебоширство на рабочем месте. Хотя он признался, что испил 150 мл водки, он утверждал, что его начальник принял за опьянение нервный припадок. В 1943 году он был призван в Красноватую Армию, “участвовал в боях, был контужен и начал мучиться припадками” [30]. Он был не одинок в том, что проводил связь меж фронтовой контузией военного времени и послевоенным психологическим болезнью. В апреле 1949 года приемная Верховного Совета расследовала дело И. П. Перваго, ветерана-инвалида из Москвы, который обратился за вещественной помощью. Он упоминал психологическую болезнь и постоянные воззвания в психиатрическую клинику Кащенко в качестве разъяснения того, почему он не сумел удержаться на неизменной работе. Последовавшее расследование подтвердило, что его психологические препядствия появились опосля контузии на фронте, опосля чего же он не мог отыскать размеренную работу, что привело его с семьей к бедности [31]. Связь меж тревожными переживаниями военного времени и послевоенными психологическими болезнями, но, не постоянно подтверждалась. А. В. Захаров, инвалид войны I группы, который написал в Верховный Совет жалобу на отказ в психиатрической помощи, был опосля рассмотрения его дела обвинен в симуляции. По воззрению обследовавших его докторов, шизофрения Захарова “не была связана с его пребыванием на фронте”. Докторы подозревали, что он был в германском плену и, как следует, не мог считаться легитимным военным инвалидом [32]. Внедрение ветеранами языка психического расстройства не гарантировало положительного ответа, не говоря уже о сострадании.

Когда ветераны употребляли слово “контузия” в собственных письмах, воззваниях и петициях, они подразумевали, что власти знают и соображают этот термин, по последней мере, в общем смысле. Упоминания о травме нередко были неясными и поверхностными, немногим наиболее чем в одном предложении, мимолетной фразе, либо даже отдельным словом, но о травме не молчали. Язык травмы распространялся не только лишь посреди психиатров и посреди фронтовиков, да и еще обширнее в обществе. Но разговорный язык травмы расшифровать не легче, чем проф дискурсы. Когда ветераны употребляли термин “контузия”, четкое значение и нрав их травматического повреждения не постоянно были ясны. Общаясь с докторами они употребляли это слово по-разному, с различными целями, намерениями и значениями. Слово “контузия” нередко использовалось как короткое обозначение наиболее широкого диапазона травматических переживаний и симптомов. “Контузия” стала таковым пользующимся популярностью термином конкретно благодаря данной нам гибкости и возможности вместить целый ряд значений. Идея Д. Винтера о том, что “Shell shock был нейтральным термином с текучим и изменчивым нравом”, могла бы в одинаковой мере относиться и к “контузии” [33].

Исцеление психической травмы опосля демобилизации

Как проявлялась психическая травма у ветеранов опосля демобилизации, нелегко осознать, обращаясь к размещенным психиатрическим текстам, которые нередко основывались на исследовательских работах военного времени, либо читая мемуары бывших военнослужащих. Длительные последствия травматического опыта нужно находить в остальных источниках. Вопросец о том, какое отношение встречали психиатрические жертвы войны в обществе и что случилось с бойцами, которые испытывали отсроченные травматические реакции опосля демобилизации, просит предстоящего исследования. Как припоминает нам Бенджамин Зайчек, подавляющее большая часть русских психиатрических пациентов лечились как обыденные амбулаторные пациенты в психиатрических диспансерах. Как я ранее писал в работе о Ленинграде, свидетельства о травмированных ветеранах можно найти в почти всех архивах. Ветераны с психологическими расстройствами и соц неуввязками нередко оставляли следы в документах разных учреждений, с которыми они вели взаимодействие. Тем не наименее, непонятно, как управлялись с травматическими последствиями войны в штатских мед учреждениях. Архивные материалы, рассмотренные ниже, почти все в первый раз, демонстрируют, что ветераны с военной психической травмой были суровой и неизменной неувязкой для Министерства здравоохранения Украины и его больниц. Хотя официальная линия как и раньше утверждала, что Русский Альянс избежал широкого распространения психической травмы, пример Русской Украины гласит, что травма была приметной и нерешенной неувязкой. В центре кровавых схваток 2-ой Мировой войны, где природа войны была отменно другой, и в удалении от политических центров Москвы и Ленинграда, препядствия военной психической травмы, по-видимому, дискуссировались тут наиболее открыто.

В период с 23 по 26 января 1946 года управление больниц для инвалидов Величавой Российскей войны Министерства здравоохранения Украины провело в Киеве конференцию, на которой дискуссировались вопросцы организации мед помощи, протезирования, проф подготовки и трудоустройства инвалидов войны. Основное внимание в процессе слушаний, в согласовании с русской политикой в отношении солдат-инвалидов, было ориентировано на исцеление физических травм и трудоустройство. В. П. Протопопов, член Украинской Академии, представил доклад под заглавием “Организация психиатрической помощи инвалидам Российскей войны”. В нем подчеркивалось, что стартовой точкой для исцеления должны быть психиатрические диспансеры, но пациенты с томными психозами должны быть ориентированы в психиатрические поликлиники либо колонии, зависимо от нрава их состояния. Принципиально отметить, что в этом документе признавалось, что посреди этих пациентов были ветераны, страдающие травматическими психозами, формами эпилепсии, также “травматическими неврозами” органической, реактивной и психогенной формы [34]. В последующем выступлении, в каком также говорилось о послевоенной неврологии, нейрохирургии и психиатрии, затрагивались препядствия, связанные с контузионными расстройствами речи, и отмечалась их чрезвычайная сложность и огромное количество “ингредиентов”, задействованных в их развитии [35]. Исцеление ветеранов с травматическими реакциями было одной из принципиальных задач украинских больниц для инвалидов войны. Согласно отчету с подробным описанием мед обслуживания инвалидов войны в 1946 году, в общей трудности 3557 человек, 6,2 процента госпитализированных прошли исцеление психоневрологических болезней, и эта величина возросла до 4712 (либо 7,2 процента) в 1947 году [36].  Хотя абсолютное число боец, получивших психическую травму, составляло только малую толику от общего числа случаев, психический вред, нанесенный участникам боевых действий, их семьям и общинам, был намного больше. Поликлиники не умалчивали о психической травме и не были ограничены официальными материалистическими объяснениями.

Каждогодний мед отчет Украинского республиканского нервно-психиатрического лазарета для инвалидов Величавой Российскей войны за 1946 год указывает, что исцеление боец с психической травмой было значимой частью его работы. Это учреждение было образовано на базе поликлиники, которая была эвакуирована в Тамбов во время войны и в июле 1944 года возвратилась в Киев. С 1 января 1946 года поликлиника была преобразована в особое учреждение для инвалидов войны с нервно-психиатрическими диагнозами. В течение 1946 года в поликлинике было пролечено 937 пациентов, поступивших со всей Украинской республики, 77,2 процента из которых имели более томные (I и II группы) группы инвалидности. Осознать от чего же вылечивали пациентов тяжело, потому что пациенты с разными состояниями были сгруппированы вкупе, но 372 пациента (39,6 процента) лечились от “закрытых ран черепа”, внутренних повреждений, а не открытых травм либо проникающих ранений – категория, которая включала в себя травматические последствия сотрясений. За 1944 и 1945 годы приблизительно 59 процентов пациентов были госпитализированы с контузией либо различными формами невроза. Средняя длительность исцеления пациентов с посттравматическими состояниями, таковыми как истерические реакции, составляла 28 дней. Прогнозировалось, что количество пациентов в данной нам группы не уменьшится; предполагалось, что расстройства, связанные с контузией, увеличатся в 1947 году, даже если остальные психиатрические жалобы уменьшатся. Как отмечалось в отчете: “Нужно учесть, что часть этих пациентов была демобилизована и, не принимая внимание способности и устойчивость нервной системы, не окончили исцеление, занявшись устройством собственных дел”. Высказывались опаски, что поспешная выписка приведет к значительному повышению числа повторных госпитализаций и рецидивов.

Годичный отчет такого же учреждения за 1947 год подтвердил эти опаски. Это завлекло внимание к идеям академика Гиляровского, профессионала по нервной системе, который следил явление, которое он именовал “нервной демобилизацией личности”. Находясь под мощным давлением люди оказывались способными держать себя в руках; но когда ситуация становилась легче, их психические препядствия всплывали вновь. В лазарете отметили, что препядствия почти всех пациентов начались с демобилизации и госпитализации. Сиим клиентам было тяжело приспособиться к другому темпу жизни в палате. Это было неразговорчивым признанием того, что переход от войны к миру приведет к повышению числа психиатрических пациентов по мере того, как слабеет конкретный стресс военной службы. Вступая в собственный 3-ий послевоенный год, лазарет ждал, что он будет переполнен. В психоневрологическом отделении, к примеру, наблюдалось “существенное повышение перегрузки пациентов из-за роста числа пациентов с фиксированными посттравматическими переменами личности, пациентов с психопатологическим поведением и пациентов с спиртной зависимостью” [37]. Хотя предполагалось, что пострадавшие от психиатрических болезней должны проходить исцеление в диспансерах по месту проживания, в отчете отмечалось, что “Лазарет, по-прежнему, оставается единственной формой исцеления инвалидов этого профиля на правом берегу Украины”. В 1947 году Киевский психоневрологический институт продолжал вылечивать инвалидов войны с психологическими неуввязками, 6,9 процента из которых были госпитализированы с “явлениями”, показавшимися опосля сотрясения мозга. Хотя число инвалидов войны начало сокращаться, в отчете отмечается перегрузка на психиатрические службы для инвалидов войны. В нем говорилось, что “лишь в городке Киеве насчитывается около 3000 инвалидов российскей войны психоневрологического профиля, которые нуждаются в повторяющемся лечении и целом ряде мер по увеличению их трудоспособности”. Как и раньше была потребность в стационарном лечении. В 1947 году, согласно отчету Министерства здравоохранения Украины, 37,5 процента всех госпитализаций по поводу психоневрологических болезней были повторными госпитализациями, что существенно больше, чем 11,6 процента в 1946 году. Со временем психологические последствия войны, по-видимому, не исцелялись.

Не только лишь спец психиатрические учреждения для инвалидов войны имели дело с травматическими последствиями военного опыта и психической травмой. Хотя предполагалось, что ветеранов-инвалидов будут вылечивать в особом отделении, нехватка помещений означала, что инвалидов войны нередко помещали вкупе с иными пациентами. В отчете Поликлиники для инвалидов войны в городке Лубны Полтавской области за 1950 год говорится, что в ней лечилось 212 пациентов с неврологическими болезнями, в том числе 5 случаев “синдромов опосля сотрясения мозга”. Вариант 1-го пациента, описанный в этом отчете, иллюстрирует препядствия исцеления военной травмы в неспециализированных учреждениях. Харченко болел с 1945 года из-за контузии. Его вылечивали в 1949 году, но выписали, как его состояние стало лучше. Он был повторно госпитализирован в марте 1950 года, но скоро был выписан “по семейным происшествиям” до этого чем сумел окончить исцеление и без улучшения состояния. В почти всех вариантах травму было нелегко убрать. Травма войны никак не пропала, а оставила чуть приметные следы, которые можно найти при кропотливом исследовании. В отчетах мед учреждений, занимающихся физическими травмами, также отмечены разрушительные психические последствия. Границы меж физической и психической травмой нередко были размытыми. Отчет 1947 г. Украинского челюстно-лицевого лазарета для инвалидов войны гласит о сложностях исцеления боец с томными ранениями, которые перенесли повторные операции. Эти люди нуждались в особенном внимании, в том числе им нужна была психиатрическая помощь. Ветераны, вполне потерявшие зрение, нередко впадали в депрессию и нуждались в “периодическом обсуждении способностей учебы и трудоустройства”, до этого чем депрессия пройдет. Как отмечается в отчете Киевской городской поликлиники для ветеранов-инвалидов, пациенты, которые длительное время находились в поликлинике, отрывались от общества. Там, где люди ощущали себя интенсивно вовлеченными, а не изолированными на задворках общества, их исцеление и реинтеграция были наиболее действенными. Материалы Министерства здравоохранения Украины свидетельствуют о том, что травматическое действие войны оставило осязаемые следы, которые продолжали ощущаться сходу опосля войны. Мед учреждения и их сотрудники встречались и обсуждали делему психиатрических жертв войны и были обеспокоены тем, что психическая травма становится все наиболее тривиальной.

Заключение

Русское общество не опровергало способности того, что война может иметь разрушительные психические и психиатрические последствия, и не игнорировало травмирующие последствия войны. Некорректно мыслить, что русское общество не имело представления о военной психической травме, напротив, в нем существовали различные точки зрения на то, как может травматизировать служба в военное время. Психическая травма не была окружена молчанием, ее просто соображали по-разному и обсуждали по-разному зависимо от общественного и культурного контекста. В протяжении всей войны и сходу опосля нее русская психиатрия изучала реакции на травмы военного времени умопомрачительно глубоко и с самых различных точек зрения. Существовал значимый энтузиазм к реактивным состояниям, которые развились опосля контузии, возникло огромное количество разъяснений и способов исцеления этих расстройств.

Размещенная психиатрическая литература показывает не на отсутствие энтузиазма к травме, а быстрее на весьма хрупкий научный консенсус. Но язык психической травмы употреблялся далековато за пределами проф мед исследовательских работ. Бойцы и общества, в которые они ворачивались, имели свои собственные наборы понятий для обозначения травм и психических страданий, и употребляли проф психиатрические определения для описания собственных собственных переживаний. Обсуждение психической травмы не ограничивалось научными семинарами либо клиникой научно-исследовательского института. Поликлиники вылечивали ветеранов, на психическом уровне травмированных пережитым опытом, в следующие годы и десятилетия, но психические последствия войны наблюдались не только лишь в мед учреждениях.

Таковым образом, следы, оставленные военной психической травмой, можно отыскать в различных местах, где они были выражены на различных языках. Это не значит, что русское общество отлично относилось к травмированным бойцам либо что травма была общепризнанной неувязкой. В то время как сталинское общество боролось с неуввязками послевоенного восстановления, было не много способностей заниматься психическим вредом, нанесенным войной. Это было общество, которое имело дело с большими насущными неуввязками и, по способности, препятствовало самоанализу. Персональная психологическая травма, но, не была вполне запрещена. Если мы выйдем за рамки официальной пропаганды, травма войны отыскала выражение во время и опосля войны методами, которые прорывали молчание, сотканное вокруг травмы. Известные случаи травмы практически наверное были только частью наиболее широкого набора травматических переживаний, которые нередко оставались невысказанными. Источники, проанализированные в данной нам статье, разрешают нам начать наиболее пристально прислушиваться к выражению травмы. Тем не наименее, предстоит сделать огромную работу по выявлению остальных соц и культурных пространств, в каких бессчетные формы психической травмы, оставили свои следы.

ПиН нужна ваша поддержка: подпишитесь на наш канал в Boosty и получите доступ к премиум-материалам 

Создатель перевода: Филиппов Д.С.

Перечень литературы:

  • Catherine Merridale, “The Collective Mind: Trauma and Shell shock in Twentieth-Century Russia,” Journal of Contemporary History 35:1 (2000a), 39−55 (cit. 47)   
  • Catherine Merridale, op. cit
  • Catherine Merridale, op. cit
  • Anika Walke, Pioneers and Partisans: An Oral History of Nazi Genocide in Belorussia (Oxford: Oxford University Press, 2015), 33.
  • Jay Winter, “Thinking about Silence,” in Shadows of War: A Social History of Silence in the Twentieth Century, ed. by Efrat Ben Ze’ev, Ruth Ginio and Jay Winter (Cambridge: Cambridge University Press, 2010), 3–31
  • Catherine Merridale, Ivan’s War: The Red Army 1939−45 (London: Faber & Faber, 2005), 232
  • E.S. Seniavskaia, Istoriia voin Rossii XX veka v chelovecheskom izmerenii: problemy voenno-istoricheskoi antropologii i psikhologii (Moscow: Rossiiskii gosudarstvennyi gumanitarnyi universitet, 2012), 120.
  • Sergei Alex Oushakine, The Patriotism of Despair: Nation, War and Loss in Russia (Ithaca, NY: Cornell University Press, 2009)
  • Maria Cristina Galmarini-Kabala, The Right to be Helped: Deviance, Entitlement, and the Soviet Moral Order (DeKalb: Northern Illinois University Press, 2016), 188.
  •  Ann Livschiz, “Growing up Soviet: Children in the Soviet Union, 1918–1958,” Ph.D. thesis (Stanford University, 2007), 569−70
  • G.G. Karanovich, “Tridtsatiletie psikhiatricheskoi organizatsii v Sovetskom Soiuze,” Nevropatologiia i psikhiatriia 16:6 (November−December 1947), 15−25 (cit. 22).
  • V.N. Miasishchev, Sovremennye predstavleniia o nevrozakh (Moskva: Izdatel’stvo Znanie, 1956), 15
  • “‘Tridtsat’ let sovetskoi nevrologii i psikhiatrii,” Nevropatologiia i psikhiatriia 16:5 (September−October 1947), 3−18 (cit. 16−7).
  • A.V. Snezhnevskii, “Opyt raboty frontovogo nevropsikhiatricheskogo gospitalia v velikuiu otechestvennuiu voiny,” Voenno-meditsinskii zhurnal, no. 2 (February 1947), 23−31
  • A.O. Edel’shtein, “Sovetskaia psikhogigena na sovremennom etape,” Nevropatologiia i psikhiatriia 16:2 (March−April 1947), 9−13 (cit. 11−12)
  • O.S. Marshalkin, “Profilatika asteniii vegetativnykh nevrozov u letchikov-vysotnikov,” Voenno-meditsinskii zhurnal, no. 7−9 (July−August 1945), 34−8 (cit. 37).
  • L.M. Ratgauz and B. Bamdas, “O reaktsiiakh letchika na boevoi polet,” Voenno-meditsinskii zhurnal, no. 1−2 (January−February 1946), 27−34
  • L.M. Ratgauz and B. Bamdas, “O reaktsiiakh letchika na boevoi polet,” Voenno-meditsinskii zhurnal, no. 1−2 (January−February 1946), 27−34
  • B.G. Gurvich, “Osobennosti klinicheskoi kartiny i techaniia shizofrenii, vyiavlennoi travmami voennogo vremeni,” Nevropatologiia i psikhiatriia 16:2 (March−April 1947), 62−5
  • Ia.M. Sviadoshch, “O partsial’noi i total’noi forme istericheskoi glukhoty i glukhonemoty,” Voenno-meditsinskii zhurnal, no. 12 (December 1945), 23−5 (cit. 25).
  • Roger D. Markwick, “Post-Soviet Russia Memoirs of the Second World War,” in War Stories: The War Memoir in History and Literature, ed. by Philip Dwyer (New York: Berghahn, 2016), 143−67 (cit. 144)
  • Roger D. Markwick op.cit
  • Isaak Kobylyanskiy, “Memories of War: Part 2: On the railroads, the battle on the outskirts of Vishnyovy hamlet, ‘mysterious are the ways of the Lord,’ fear, and about blocking detachments,” The Journal of Slavic Military Studies 16:4 (2003), 147–56
  • Boris Bogachev, For the Motherland! For Stalin! A Red Army Officer’s Memoir of the Eastern Front (London: Hurst & Company, 2017), 188.
  • Petr Mikhin, Guns Against the Reich: Memoirs of an Artillery Officer on the Eastern Front (Barnsley: Pen and Sword, 2010), 127
  • Nikolai Nikulin, Vospominaniia o voine (Moscow: ACT, 2014), 62–63.
  • Ot soldata do generala: Vospominaniia o voine, Vol. 1−16 (Moscow: Izdatel’stvo MAI, 2003−15).
  • Russian State Archive of Socio-Political History (hereafter RGASPI), f. 558, op. 11, d. 891, l. 29.
  • Serhy Yekelchyk, Stalin’s Citizens: Everyday Politics in the Wake of Total War (Oxford: Oxford University Press, 2014), 94.
  • GARF, f. R−7523, op. 55, d. 55, ll. 4−5
  • GARF, f. R−7523, op. 55, d. 30, ll. 66−71
  • GARF, f. R-7523, op. 55, d. 41, ll. 12−13
  • Jay Winter, “Shell shock and the Cultural History of the Great War,” Journal of Contemporary History 35:1 (2000), 7−11 (cit. 7).
  • TsDAVO, f. 342, op. 14, d. 2335, ll. 76−8.
  • TsDAVO, f. 342, op. 14, d. 2335, ll. 79−87 (cit. 86)
  • TsDAVO, f. 342, op. 14, d. 2428, l. 9.
  • TsDAVO, f. 342, op. 14, d. 2461, l. 30.
  • Источник

    0/5 (0 Reviews)
    Рейтинг
    ( Пока оценок нет )
    Загрузка ...
    Обучение психологов